— Даже я забыл, о чем речь была, — сказал Касьян, — вот как он, дьявол, напугал меня, автомобиль этот…
— Я так полагаю, вам по сельскому хозяйству требуется что-нибудь.
— Правильно, товарищ! — вскричал Касьян. — Ах, до чего приятны ваши речи.
Выбрал Касьян самолучшую молотилку, косилку, жатку, торговался так, что едва в участок не попал, однако расплатился и велел все упаковать и чтоб экстренно в деревню Коробейники, спешной почтой.
— Желательно мне еще резиновых титек, понимаешь. А то баба у меня корявая и полудурок. Заест. Придется вздуть, пожалуй.
— А сколько же вам, папаша, этого добра?
— Видимо-невидимо, — сказал Касьян и выпятил живот. — Вот как мы действуем. Ах, что же это я, — и скорей к Иверской.
Купил в часовне толстую свечку в два рубля — самые рваные полтинники монаху отдал, — поставил пред иконой, опустился на колени и давай грехи отмаливать.
— Царица небесная, прости ты меня, христопродавца, что я Ивана Карасикова, дурака, надул. Ох, Иван, Иван! Ты, несчастненький, поди, и по сей день на станции торчишь.
А сзади:
— Ах, волчья сыть! Вот кто меня нагрел-то… Ну, погоди же, я те морду-то набью…
В страхе наклонился Касьян, будто в землю, а сам из-под руки назад глазом этак. Батюшки, здоровецкий Карасиков-то какой: убьет.
Касьян легонько встал, тихонько протискался к подсвечнику, снял свою толстую свечку (монах акафист читал, только пальцем погрозил ему), сунул свечку в карман, да по-за народу, пригибаясь, вон.
Торопится по площади — слава богу, пронесло — и видит: опять два статуя рядком поставлены, один сидячий. А тот, что стоит — перстом вперед тычет. Посмотрел Касьян, куда перст гласит и — этакие, этакие буквищи: ЛЕНИН.
У Касьяна вдруг взыграла вся душа. Взглянул к могиле, что у Кремлевских стен, бросил картуз оземь и всхлипнул:
— Ленин, батюшка! Владимир Ильич, товарищ. Ах, до чего вы о мужике-дураке заботились. Мы много вами довольны. Вы огнем неестественным попалили всю мужичью Русь. Благодарим. При вашей жизни я на выставке у вас в Москве был, после вашей жизни я в контрабант, сукин сын, пошел. Я Касьян, мужик, через три в четвертый именины правлю. Я самый бедняк, а нарядная видимость — нарочно. Спите, почивайте, царство вам небесное. Ах, как прискорбно нам, что вы в господа не верите… Иван-Великий-батюшка, Успленьё-матушка, двенадцатиапостольские соборы. И колокола наши не гудут… Ну, это ничего, приемлемо, мы в согласьи. А все ж таки я душеньку вашу святую хоть чайком, да помяну, сердитесь не сердитесь. Привечный покой твоей головушке… Эй, Ильич! Слышишь ли меня?
— Вот он, вот! Хватай его, держи!
Народу-уу — черно, как грязи. Впереди Иван Карасиков, рядом с ним — монах.
Ахнул Касьян, побежал — слава те Христу — пробился к чайной.
— Здравствуйте, пан мужичок! Пожалуйте чайку, — весело сказала шинкарка в кумачах, а у самой так все и трепыхает.
— Опять прежняя чертовщина. Тьфу! — сказал Касьян. И песик сплюнул.
«Это, надо быть, от китайского курева округовел я в вагоне, вот и мерещится. Ох, и боюсь чего-то я этого Китая. Боюсь», — подумал Касьян, а вслух сказал:
— Давай, гражданка, того-сего, всякого нарпиту.
Стал Касьян жидкие чаи гонять, пищу во благовремении кушать, а насупротив — летчик, в очках по блюдцу.
— Я отродясь не летывал, — сказал летчику Касьян. — Желательно бы нам домой по ветерку прибыть.
— Это можно, — ответил летчик.
— Только в тверезом виде страшно, — заявил Касьян. — Во мне круженье головы образуется, с души потянет.
По ветеркуЗахватил Касьян двадцать две бутылки «русской горькой», огладил летучие крылья аэроплана, с гордостью сказал:
— Я тебе хозяин. Из моих думок заповедных ковер-то самолет вспорхнул. Сказки на деревне слыхивал?
И вот летят.
Чем больше Касьян «русской горькой» потребляет, тем трезвей становится, чем больше — тем трезвей.
— Скажи на милость, — сплюнул он, — даже ни на эстолько не забирает. Опучило всего, а толку нет.
— Градус мал, — сплюнул и летчик.
Летит все по предельности, земелька чуть видна, а поверху облаки небесные плывут, и солнце очи щурит.
Касьяна замутило. Вцепился руками в струны, закричал:
— Товарищ летчик! Страшно. Нельзя ли мертвую петлю сделать по части самогону. Внизу видимость села и дымок идет.
Купили они ведро на и лучшего самогону и мятных пряников. Опять полетели. Хлебнул Касьян стакана три-четыре, чихнул, скосоротился и заорал во всю мочь:
— И эх-да разнесчастная наша сто-о-ронка-а-а!..
А летчик:
— Не ори!.. Заграница может услыхать.
— То есть как? — поперхнулся Касьян.
— По безвоздушной проволоке. Беспроволочный телеграф такой устроен. Ученые додумались.
— Чего врешь, — сказал Касьян.
— Верно, — сказал летчик.
Тут вспомнил Касьян, что на выставке насчет этого объяснение давали, заругался:
— Вот дьяволы! До чего нахальны эти ученые стали. То ли дело, бывало, — проволока на столбах воет. Оно и по хозяйству подходяще: кирпич ли в печке утвердить, портки ли подвязать: залез, срезал, сколько надо, и аминь.
Глядь-поглядь: лесочек завиднелся, и родное село Коробейники на пригорке торчит.
— Ох, и до чего быстро припорхнули! — изумился Касьян.
А уж в Коробейниках колокола гудут: трезвон как в коронацию.
— Тпрруу!.. — И словно на постели в страшном сне подпрыгнул Касьян — хлоп на землю.
— Мила-а-й!.. Ах, как благополучно… — и ну целовать летчика взасос.
Крестный ход навстречу, и отец Лука в ризах золотых. Открыл Касьян над собой китайский зонтик, шелковым платочком личность обмахнул и во всей строгости, будто двадцать лет в губернаторах ходил:
— А почему же это комсомол не выступает? Приехатчи из-за границы, я, может, антирелигиозной пропаганды не терплю. Долой крестный ход!.. Себе убыток, извиняюсь…
Одначе — оробел, чмокнул батюшкину ручку, кропилом окропился и приказал сорок сороков резиновых титек отсчитать попу.
— Ну, все ли тут у вас в порядке? — спросил Касьян.
Собранье промолчало. Он сказал:
— Раз я весь обрит — по-американски, то все будет по-новому. К черту трехполье! Денег у меня — во! Жатка, молотилка, трактор, щипцы орехи колоть и тому подобное. Подхватывай меня аккуратненько под ручки, веди в избу, желаю свою бабу по всем пунктам осмотреть.
Привели его в избу, — а колокола так и гудут, того гляди — треснут посередке, а кресты так и сияют, — смерил бабу с ног до головы, крикнул:
— Чумичка необразованная, больше ничего!
И повалился на кровать:
— Разувай! Не видишь?..
А народу в избу натолкалось видимо-невидимо. И отец Лука в камилавке сидит, как бардадым. Отдышался Касьян, перевалился на кровати с боку на бок, проговорил:
— Которые желающие — могут оставаться, нежелающие — уходи; стану сказывать, как дело было.
Народ остался весь, Касьяну очень приятно стало. Как же! Все село в его избу собралось.
Заграница. Темный лесПоковырял Касьян глазами потолок и начал, прямо скажем, врать.
— Ну, ребята. Почет мужику повсеместно неограниченный. Слушай.
Народ откашлялся, закурил трубки и примолк.
— Повезли меня, значит, за границу на скором мягком, ну, везде встречи, смычка, любо-дорого глядеть. У границы корчма стоит, в корчме шинкарка расчудесная, так вся и трепыхает: «Ах, пан мужичок!» А сама меня в губки чмок….
В это время кто-то по-щенячьи всхохотал в углу и тявкнул. Касьян вздрогнул, слез с собственной кровати, сел за стол.
— Фу, ты, бес, сделай одолжение, — пробормотал он про себя.
— Вали, Касьян, вали! Просим.
— Идет, — сказал Касьян. — И вот, значит, пошел я ко границе, а там польской солдат: «Куда?!» Я ему, не говоря худого слова, в ухо раз. Он вверх ногами. Я в другое ухо два — он вниз головой. И говорит: «Ах, извините, не узнал».
— И повел меня к Польше. Я, говорю, — твоей Польши не желаю, нищий сорт, сколь времени под Рассеей она была, а веди меня к французинке, потом и к англичанке: все нации желаю прощупать самолично.
Касьянова баба тут скосоротилась и засморкалась в фартук.
— Не хнычь! — пригрозил ей Касьян. — Не всякому слову верь: это зовется дипломатия.
— Просим, просим! — пропищал из-под стола лисенок и очками поблестел.
Заглянул Касьян под стол, побелел немного, на священника отца Луку испуганные очи перевел.
— Просим, просим! Вали, Касьян! — это весь народ.
— Идет, — сказал Касьян. — Знай слушай. На чем, бишь, я?.. Ах, да. Подхватили меня под руки разные генералы-господа, а народишко ихний так и лезут, так и напирают со всех сторон, как тараканы: лестно им на рассейское крестьянство повзирать. А господа генералы по французской матушке их: «Дорогу, мол! Нешто не видите, кого ведем?» Я иду, улыбаюсь, сам румяный, и шапчонкой во все стороны машу. Ну, те — ура-ура! Тут музыканты в трубы вдарили. Глядь-поглядь: на зеленом на ковре, в золотых креслах Франция сидит. Сама белая, тилигентная, губки тонкие, обликом курносая и глазом очень весела. Сложения субтильного, вся замурована в корсеты, и чулочки натянуты выше коленок ейных вершка на три, на четыре.